Однажды сидим в кустах, ждем какого-то неведомого дядьку. Кругом немцы, оккупация, голод проклятый замучил. Мама наказывает съездить к сестре, тете Паше, и выпросить «кабак» (тыкву) и кукурузу.
— Ближе к ночи он подъедет, — напутствует мама семилетнюю сестру. — Мотоцикла не бойся. Сядешь сзади верхом и ухватишься за его одежду… А там семь километров — и все. Тут тебе и Широчанка.
Я подростком была, хотела ехать вместо маленькой сестры, но мама — ни Боже мой! Наконец видим, мужик переступает ногами, а между ними мотоцикл. Подрулил, занес правую ногу назад и прислоняет мотоцикл к стене. Поворковали с мамой, чиркнул спичкой, закурил; потом снова занес ногу за мотоцикл и пригласил сестру сесть сзади. Мама трепетно помогла ей устроиться.
— Держись за мои карманы, — посоветовал мужчина.
Сестра села, и он опять пошел ногами по траве. Прошел метров сто, мотор крякнул, затарахтел, и маленькая фигурка сестры растаяла в темноте вместе с брезентовой спиной седока.
— Уехали, — вздохнула мама.
Главное — до Широчанки. А утром тетя Паша подсадит на товарняк — я встречу. Грузить на старшую было обычным делом. Основным подручным была я. Кряхтела, пробиралась, доставала, таскала. Как немцы ушли — легче не стало.
— Бери что попало. Тут разберемся. Прячься, чтоб не поймали…
Законы были безбожные: оставшееся зерно после убранного урожая брать нельзя. Пусть лучше на поле померзнет и сгниет. Немцы так не требовали, а наши… Многодетные семьи не выдерживали — есть хотелось с утра и до ночи, поэтому посылали детей красть рассыпанное в поле добро. Объездчики, как и все люди, получившие власть, вскакивали на коней — и «Аля-улю! Бей, кроши…». Неудержимой была страсть гонять, отбирать оклунки с зерном и напоследок хлестануть батогом поперек спины. Выпивший и стрельнуть мог. И стреляли. Убили школьника, вся станица хоронила, и вся станица плакала. Мама была молодым коммунистом, и не дай Бог, чтоб поймали ее детей. Могли исключить из партии. Эти слова «исключили из партии» до сих пор помню, как что-то самое страшное в жизни человека…
Сидим с подружкой в лесополосе, трусим, ждем, когда объездчик минует нас. Ей-то хорошо — у нее родители не коммунисты… Зато отмучаемся, принесем каждый в свою семью подкрепление. Вечером пируем: оладьи, мамины рассказы всякие. Наедимся, и на утро останется. Утром мама уже в поле, а мы глаза продерем, и кто первый — одним прыжком к комоду. Там в верхнем ящике оладьи. Расхватаем, и опять думать надо, как еду доставать. Не помнили, когда последний раз выдавали что-нибудь на трудодни… Однажды народная почта сообщила нам, что за рекой Уруп учительница по литературе приберегла яблоки. Отправилась, яблоки взяла, несу за спиной, боюсь: что несешь да куда?… Откуда ни возьмись «рама» пожаловала. Низко надо мной сделала круг, немецкие летчики рукой помахали… Стоило им стрельнуть — и капец.
Добралась до дому — герой! Радость принесла. Накинулись все. Горят огнем яблоки красные, желтые. Всю хату украсили. А запах! Запах обнадеживал на лучшую жизнь, но она все никак не улучшалась.
…По окончании института жили сперва в бараке, потом комнату дали в коммуналке — в четырехкомнатную квартиру вселились четыре счастливые семьи. Радовались и мы, хоть нам и досталась проходная комната. Десять лет через нас ходила чужая семья. По условиям пожарных перегородку ставить было нельзя. Висел на шпагате фанерный лист. Четыре семьи, четыре метра кухня, и четыре конфорки на газовой плите. Не дотянуться бывало хозяйке ложкой до своей кастрюли. Маленький сын из-под фанеры выглядывает и зовет: «Ма-а-ма!» Сладкий был этот голосок, самый главный и самый дорогой. «Иду, иду!» — отвечаю.
Материально было тяжело. Крутились. Перед получкой аж пот проберет от беготни по этажам с надеждой занять денег. Бывало, заплачу и взмолюсь молодому неприспособленному мужу: ну сделай хоть что-нибудь, хоть какие-нибудь меры прими! Но он не знал, что делать. Все укорял: родила без моего согласия, теперь вертись. Однажды в отчаянии сунула руку в карман его пиджака, а там в паспорте десятка притаилась. Не посочувствовал моим слезам…
Подрос сын, стал во двор выбегать с клюшечкой. Двор хороший, безопасный. Убираюсь, вожусь. Слышу голос с заднего двора:
— Ма-а-ам!
Высовываюсь в форточку: стоит моя радость, улыбается, ямочка на щеке. Сбавив громкость, спрашивает:
— Ты меня любишь?
— А как же, сынок? — счастливая, отвечаю. Он, довольный, уходит.
Конечно, счастливая. Любимее нет никого на свете. Теплый бальзам грел душу: ел ли сыночек, рассказывал ли что-нибудь. Бывало, обидится на кого-то, заплачет, еще слезы висят на щеках, а он торопится поде— литься. Всхлипывая, переходит на радостный лад:
— Мам! У нас в школе медицинский осмотр был. У одной девочки швы в голове нашли.
— Швы?
— Да. Ее маму вызвали, чтоб вывели ей.
— А… так это вши…
— Нет, мама, швы.
— Ничего, это просто вывести.
Отец хоть и стал любить его, но он все льнул ко мне. Мой сын. Как расхохочемся с ним за столом или перед сном — удержу нету!
— Замолчите!
Куда там! С полувзгляда, с полуслова понимали друг друга, на одной волне были, как говорится. У нас были наши «коды», жесты, мимика. Помню, пришла в гости к соседям маленькая девочка Лиза. Ничего особенного. Толстая, кокетливая. Вбегает мой сын, рывком берет мою ладонь и тащит на кухню.
— Мама! Не говори, что мне восемь лет… Я ей сказал, что мне девять.
— Почему?
Он шепчет в ухо:
— Потому что ей девять.
— Ладно. Если спросят…
Он успокоился и пошел к соседям. Все хорошо, все хорошо… Уютно, радостно — ребенок рядом, на репетициях в театре хвалят.
Отрывок из мемуаров Нонны Мордюковой «Записки актрисы».
Продолжение читайте здесь