VI
В полковой библиотеке какой–то шутник приколол кнопками листок с карандашной надписью: «Тамбов на карте генеральной, кружком означен не всегда». Карл с удовольствием повторял строчку, пытаясь догадаться, откуда это.
Отбирая учебники по правописанию, географии, арифметике, он кивнул на белый листок: «Недурно сказано».
Молоденькая библиотекарша улыбнулась:
— Еще бы, Лермонтов…
Он невзначай попросил:
— Что–нибудь для души. Все грамматики да арифметики. Лермонтова, что ли?
Дома торжествующе кинул Тадеушу:
— Кто написал: «Тамбов на карте генеральной кружком означен не всегда»? Эх ты! Лермонтов. Должен знать русских классиков…
На жизненной карте Сверчевского Тамбов был уже отмечен вторично. Первый раз, когда курсы «Красных коммунаров» бросили против антоновцев. Второй — сейчас, летом двадцать четвертого.
В окраинном домике Сверчевский снял проходную комнату и забрал с собой на каникулы Тадеуша.
Хотя Лермонтов не упоминался в списке рекомендованных авторов, а над столом у Карла висело расписание, безжалостно учитывающее каждую минуту, синий библиотечный том с золотым тисненым узором он листал терпеливо, пока не наткнулся на «Тамбовскую казначейшу» и не нашел понравившуюся строчку. Впечатления на него «Казначейша» не произвела. Но — «Мцыри»…
Он растолкал спящего брата.
— Послушай, послушай–ка.
Тадек недоуменно тер глаза. За стеной, невзирая на поздний час, пьяно горланили:
— Да нет же, слушай:
В соседней комнате не стихали хмельные песни. Тадек мучительно боролся с одолевавшим его сном.
Ни до этого лета, ни позже Карл не читал столько, с таким увлечением, записывая приглянувшиеся места. После отрывков из «Мцыри» следовали фразы из лермонтовского «Фаталиста» (его потряс этот рассказ): «Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера — напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает». Дальше — из раннего Маркса:
«…Человеческая природа устроена так, что человек может достичь своего усовершенствования, только работая для усовершенствования своих современников, во имя их блага».
Следом — из «Немецкой идеологии» Маркса и Энгельса:
«В революционной деятельности изменение самого себя совпадает с преобразованием обстоятельств».
Раньше катилось само собой: день да ночь — сутки прочь. Теперь необходимо давать себе отчет. Этим летом он твердо выбрал военную академию. Оставаться в армии — так настоящим образованным командиром.
Взводный Карл Сверчевский слыл в кавалерийском эскадроне командиром строгим, но справедливым. Не терпел небрежности ни в одежде, ни по службе. Проводил белоснежным носовым платком по крупу лошади; если на платке темная полоса, красноармейцу не поздоровится.
В воскресные дни Карл вместе с Тадеком чуть свет отправлялись на реку. Потом — в густой сосновый бор, сохранивший название Архиерейского.
Вернувшись, сами готовили обед. И — за книги.
Готовясь в академию — невелик багаж, приобретенный в школе у господина Лишевского, — Карл не довольствовался лишь учебниками. Преодолевая непривычность, принялся за военную литературу.
То, что до недавних пор в его глазах рисовалось сцеплением неожиданностей, объяснялось смелостью бойцов да тактическим искусством командиров, на поверку подчинено постижимым закономерностям истории, политики, экономии, стратегии.
Раз постижимы, то и сам он, песчинка в безбрежной буре, «штык», как числят в пехоте, «сабля» — в кавалерии, тоже подвластен доступным в конечном счете законам.
На первой страничке очередной тетради он выписал из книги Тухачевского «Война классов»: «Для достижения успеха в нащей войне как никогда надо быть смелым, быстрым, как никогда надо уметь маневрировать, а для того, чтобы овладеть сознательно этими качествами, необходимо уметь произвести научно–критический анализ условий ведения нашей войны».
Три года назад Академия РККА помещалась в некогда роскошном, но уже обшарпанном особняке на Воздвиженке, принадлежавшем прежде московскому клубу «Императорского охотничьего общества».
Полотна на охотничьи темы куда–то девались. Сочинениями об ужении рыбы никто не интересовался. Уцелевшие рога служили вешалками. Но ни преподаватели, ни слушатели в этот осенний день не спешили раздеваться. Особняк не отапливался, в разбитых окнах свистел ветер, колыхались запыленные бархатные портьеры.
На резных старинных креслах, мягких стульях, лавках и табуретах расположились в первых рядах преподаватели и профессора, в задних — слушатели. У многих преподавателей на брюках оставались следы от генеральских лампасов. Слушатели сидели с маузерами, ободранными кобурами, клинками.
Новый начальник академии Тухачевский снял кожаную тужурку, повесил на торчавший из стены бивень буденовку, провел расческой по волосам, поправил косоворотку.
Тухачевский говорил о принципах преподавания, новых программах. Не ограничиваясь военными дисциплинами, он ввел русский язык и иностранные, пополнил профессорский состав участниками гражданской войны и. Какуриным, и. Шварцем, и. Ермолиным, Де–Лазари.
Слушатели недоверчиво поглядывали на профессоров, некогда читавших курс в Николаевской академии и убежденных, что гражданская война велась не «по правилам». Преподаватели — свысока на слушателей, не имевших представления ни о Пунических войнах, ни о походах Наполеона.
Тухачевский убежденно и тактично ломал стену взаимного отчуждения. Высоко ставя таких теоретиков, как бывшие генералы А. Зайончковский, братья Шейдеманы, К. Величко, М. Зачю, А. Свечин, А. Незнамов, он не боялся с ними полемизировать.
Ко времени зачисления Сверчевского облик академии изменился: сверкали стекла венецианских окон, пушистые ковры скрадывали перезвон шпор, начищенные артиллерийские снаряды украшали лестничные площадки.
Карл верил и не верил: ему читают лекции известные еще с дореволюционных времен светила, он равный среди тех, кто уже командовал полками, дивизиями, корпусами (одновременно с ним учились Г. Гай, возглавлявший в гражданскую войну корпус, В. Чуйков — полк, А. Тодорский, и. Ватутин и многие другие, осененные славой недавних походов и ждущие своего часа).
Не стихали дебаты о реформе, проводившейся в армии, о комиссарах и единоначалии, о характере военной дисциплины. Кто–то из недавних командиров рот кипятился: партячейка устроила ему публичный разнос, когда он приказал бойцам тренироваться в противогазных масках…
На занятии по тактике худой, неправдоподобно длинный преподаватель из бывших генштабистов обвел взглядом класс и остановился нй Сверчевском.
— Предположим, товарищ… Сверчевский, вы командуете полком, вам приказано овладеть городом.
Легким прикосновением мела преподаватель вывел на доске кружок, обозначил рощу, железную дорогу, реку, мост.
— Ваше решение, товарищ командир полка?
Карл пытался собраться с мыслями. Взвод, рота, куда ни шло — батальон, а тут — полк.
— Смелее, смелее, товарищ… товарищ Сверчевский!
От него ждут смелости.
— Скомандовал бы: шашки наголо, за мной!
— Садитесь, — оборвал преподаватель. — Товарищ… э-э Сверчевский продемонстрировал свое неумение командовать полком. Он упустил из виду самое элементарное — разведку. Не поинтересовался, каковы силы и средства противника, как расположены…
Долговязый преподаватель продолжал объяснения. Он сделал замечание не в укор товарищу Сверчевскому. Тема «Кавалерийский полк в наступлении» еще не отрабатывалась. Пусть слушатели усвоят: за тактическую оплошность, безграмотность командира расплачиваются своей кровыо бойцы.
Карл сидел раздавленный, смятый. Откуда взялось убеждение, будто ему под силу вести полк?
Он оглядывается на Фрунзе, Тухачевского. Так то — таланты, дар особый. Фрунзе прославился победой над Врангелем, Тухачевский — Колчаком. И слушатели в большинстве своем добивались успехов, рядом с которыми захват им, Карлом Сверчевским, какого–нибудь пулемета на высотке или бой у переправы — мелкие эпизоды.
Унылый, он возвращался домой. Даже купанье Зори, второй дочурки, не принесло обычной радости. Но все-таки, что ни говори, есть у него пристанище. Не сумела развеять тоску Нюра, пришла сестра Лёня.
— Кароль, живот болит?
— Нестерпимо.
— По маленькой?
Нюра стоит в углу, подперев рукой подбородок. Когда доходит до «маленькой», открывает буфет, достает графинчик.
— Каролек, поговорим?
— Поговорим.
Так же молча, сидя друг против друга, выкуривают по папиросе.
— Значит, договорились?
— Вполне.
— Плюнем.
— И разотрем…
Академическая учеба давалась Сверчевскому нелегко. Не потому лишь, что велика нагрузка и невелик запас прежних знаний, недостаточен командный опыт. Не всегда хватало времени, сил, тем более что задумал составить русско–польский военный словарь. Сказывались ранения, контузия, недоедание. (Паек Карл делил между своим домом и маминым.) Однажды на занятиях он потерял сознание. Заподозрили нелады в легких. Доложили начальнику академии — теперь им был Роберт Петрович Эйдеман, поэт, военачальник, отличившийся в гражданскую войну.
Эйдеман вызвал Сверчевского, беседовал долго, доверительно, выясняя, чем можно помочь Карлу. У того большая семья, сверх обычных обязанностей слушателя — общественные: депутат Моссовета.
Этот дружеский разговор, весь облик Эйдемана — широкоплечего, статного, с молодыми голубыми глазами — вселял в Карла спокойную уверенность: не пропадет, не дадут пропасть.
Да, им выпала нелегкая доля. Эйдеман сказал «им», не делая различия между собой и слушателем. Надо строить новую, небывалую армию в стране, изнуренной войной и разрухой.
Сверчевскому вспомнились переведенные с латышского строчки Эйдемана:
Однако они говорили не о стихах, а об учебной прозе. Эйдеман расспрашивал, кого из лекторов предпочитает Сверчевский, и согласился: Михаил Николаевич Тухачевский и Владимир Кириакович Триандафиллов — крупнейшие теоретики. Но не кажется ли Карлу Карловичу, что Триандафиллов преувеличивает отставание средств подавления от развития оборонительных возможностей? Реальна ли неодолимость противотанковой обороны?
Не успел Сверчевский ответить, последовал другой, более неожиданный вопрос.
— Не тоскуете?
Он не понял, о чем речь. Неужели…
Эйдеман откинулся в кресле, проговорил тихо:
— Меня минутами гложет. Хотя мое Ляесциеме — местечко заштатное. Но земля–то родная, Латвия…
Недавно, вспомнил Эйдеман, его посетила группа иностранных корреспондентов. Один, разбитной такой, спросил по–латышски: «Вам, господин генерал, наверное, легко жить без корней, без родины?»
— Я ответил: тяжело. У меня две родины. За обе душа болит… И болит, когда в Гамбурге подавляют восстание, убивают коммунистов в Китае или Венгрии…
По распоряжению Эйдемана на летние каникулы Сверчевский получил путевку в санаторий РККА в Гурзуфе.
Снова, как почти десять лет назад, Курский вокзал, сверкают накатанные рельсы, устремленные на юг. Получасовая остановка в Курске, двухминутная в Ворожбе.
Где она, разрушенная водокачка? Давным–давно растаял черный снег первой атаки, забылась могила отчаянного командира пулеметной роты Макарова. История, далекая история…
Он стоит у открытого окна, тридцатилетний, рано полысевший человек в добротно пригнанном командирском обмундировании со «шпалой» в петлицах и, как все пассажиры этого поезда, следит за тарахтящим в поле трактором «Фордзон».
Из писем Карла Сверчевского сестре Хенрике Тоувиньской:
«Крым, санаторий «Гурзуф», 27.VII.26 г.
Дорогая Хеня!
…Здоровье у меня неважнецкое. Боялся туберкулеза, так как в Москве исследования показали будто бы большие непорядки в легких. Но это было весной. А здесь легкие после исследования не дают повода для беспокойства, однако врачи утверждают, что у меня в довольно сильной форме неврастения и, с чем я вполне согласен, астения. Действительно, последние два года, проведенные над книгами, унесли много сил…
Девчата растут хорошо, только бледноваты, главным образом — Тося. Зато Зоря чувствует себя великолепно. Она толстенькая и забавная девчушка. Влюблена в меня сверх меры…
Ты очень редко пишешь, Хеня. Представить себе, как Ты живешь, что поделываешь, как проводишь время, где бываешь и т. д., я лично не в состоянии…
А теперь приближается ночь и надо ложиться спать, поскольку медсестра проверяет палаты. Итак, разреши Тебя крепко–крепко обнять, еще крепче поцеловать. То же самое Янека. Хотя он, видимо, никогда не захочет черкнуть пару слов. Целую еще раз вас обоих.
Кароль.
Поклон от моих девочек».
«Гурзуф, 14.VIII.26 г.
Моя дорогая сестренка!
Сердечно благодарю за радостный сюрприз, который Ты мне сделала своим ответом…
Мои коллеги проводят время со смаком, развлекаются, получают удовольствия, которыми я, будучи моложе, не пренебрег бы. Теперь не могу. Видимо, мешает лысина… Если мы с Тобой не увидимся еще год–два, Ты потеряешь очень много, ибо рискуешь увидеть брата либо совсем без волос, либо в лучшем случае со слабыми следами оных…
Одиннадцать лет, Хеня, прошло со времени нашего выезда из Варшавы и восемь со дня последней встречи. Сколько они принесли перемен в характерах и взглядах!..
Мой давний «двойник» и я — нынешний — это два полюса, два антипода. Нечто другое сидит теперь у меня в голове. Много такого, чего Ты даже не могла бы уразуметь. «L’esprit de temps», как говорят французы, оставил на мне свои следы, дал мне новые понятия и взгляды. Я буду пытаться привить их моим дочерям, чтобы они избежали надлома, который произошел у их «папы» и который дорого обходится.
С 1 октября начнется мой последний учебный год… Потом длительный период работы, быть может, более физически напряженной, но менее нервной…
Ты не идеализируй меня как отца и члена нашей семьи. Это ведь еще не такое достоинство, если я боготворю своих дочерей. А что касается отношений в нашей семье, то в пользу их действуют порой объективные обстоятельства. Там, в стране без Голгофы беженства, голода и многих других приятностей, быть может, эти отношения сложились бы иначе. Но здесь — если не для меня, то для остальных — чужой край, который в силу необходимости действует цементирующе, скрепляя семью согласием и взаимной любовью…
Судя по письмам, Ты вполне довольна своей судьбой. А это — главное. Удовлетворение жизнью не каждый и не всегда получает. Счастливцев меньше, нежели страждущих выигрыша. Как это и вообще бывает в каждой лотерее, а особенно тогда, когда игру составляет — жизнь. За Тебя, за вас с Янеком я рад. Позволь Тебя крепко обнять и бессчетно поцеловать. И Янека тоже.
Твой Кароль.
Привет от жены и много поцелуев «тете Хене» и «дяде Янеку» от дочек.
Привет всем родным и знакомым.
Напиши мне, моя дорогая, не очень ли я уродую родной язык? Тебе это заметнее, чем нам, зараженным даже в языке русицизмами».
Каждые несколько дней белый пароходик с синей каймой по ватерлинии брал на борт отдыхающих в гурзуфском армейском санатории и вез их в Ялту, либо Севастополь, либо Алушту. Когда экскурсанты поднимались по крутому алуштинскому берегу, Сверчевский удивленно услышал песню на незнакомом языке. Потом — другую, на другом языке, тоже незнакомом.
Экскурсовод объяснил: здесь, в доме отдыха Коминтерна, живут революционеры со всех стран света.
Много лет спустя поэт скажет стихами об этом доме, этих людях, этих песнях:
В то августовское воскресенье стихи еще не были написаны. Сверчевский не догадывался, что песни, летящие с откоса, станут его песнями, что и его ждут «неслыханные судьбы». Он только слушал, опершись на коричневую курортную трость с выжженным узором, в легкой, расстегнутой у ворота рубашке…
VII
Проблемы противотанковой обороны, дебаты вокруг доктрины Дуэ, многое из того, что составляло и заполняло академическую жизнь, пребывает вдали от прямых обязанностей начальника штаба кавалерийского полка. Именно эта должность значилась в предписании выпускника Карла Сверчевского.
Маленький украинский город Старо–Константинов приветливо белел мазанками сквозь тронутые желтизной сады.
Командир полка принял Сверчевского в кабинетике, оклеенном свежими обоями. На стене — карта полушарий. На столе — стопка книг.
Комполка, сорвав сургучные печати с синего конверта, прочитал предписание, еще раз оглядел с ног до головы стоявшего навытяжку новоявленного начштаба и протянул руку.
— Будем знакомы, Горбатов Александр Васильевич.
В первые минуты отдававшей официальностью встречи, настороженно вглядываясь в аскетически сухое лицо командира, следя за скупыми движениями, почти неподвижной поджарой фигурой, Сверчевский прикинул про себя: из дворян, бывших офицеров, зачерствел на новой службе.
Предположения не оправдались. За подчеркнутой сдержанностью таились самоконтролирующая воля, сосредоточенность.
Сын многодетного крестьянина–бедняка, кончивший три класса церковноприходской школы, Горбатов провоевал всю германскую войну. В Красной Армии начал рядовым, командовал взводом, эскадроном, полком, Отдельной башкирской кавалерийской бригадой. Незаурядными знаниями, культурой был обязан самому себе. Запойно читал, всегда держа в полевой сумке томик. Когда на совещании кто–нибудь начинал «лить воду», Горбатов без смущения доставал книгу.
Их комнатки, громко именовавшиеся кабинетами, располагались рядом. Одним шрифтом были выведены фамилии на кусочках белого картона.
Подобно Горбатову, Сверчевский взял за правило присутствовать при побудке, утренней физзарядке. Не считал зазорным взять щетку, либо скребницу, либо суконку и показать красноармейцу: учись чистить лошадь, не бойся ее. А вот гляди, как действуют ковырялкой для копыт.
Горбатов избегал советов. Начальник штаба норовит сам освоиться, сам приглядывается к нему, умеет слушать помощников и командиров эскадронов, не козыряет академической ученостью. Замечал он, что Сверчевский порой зашивается, засиживается до ночи, составляя графики дежурств и учебные расписания, бесконечные отчеты. Но не спешил на помощь — войдет в колею. Не упустил из виду слабость нового начштаба: не прочь покрасоваться, где–то раздобыл стек. На вольтижировке сам демонстрировал рубку лозы, брал препятствия, легко соскочив с коня, бросал вестовому поводья.
Слабость ли? Иной за три года академии такой геморрой наживет, — при виде седла в обморок готов грохнуться. Сверчевский здоровьем не блещет, стареет до срока, но ни на марше, ни на учении себе послаблений не дает. Это — одна сторона. Вторая: бойцам по душе его лихость. Вообще с бойцами ладит, пожалуй, лучше, чем с комсоставом. Но чего наверняка нет, так это ненавистных Горбатову лени и солдафонства.
Немного побаивался командир полка, как бы взрывчатый начальник штаба иной раз не рубанул сплеча. Но видел: тот и сам старался держать себя в руках.
При ночной учебной тревоге припозднился командир эскадрона Седунов. Сверчевский встретил его с зажатыми в побелевшем кулаке часами. Комэск виновато повел плечами — ваша воля, казнить или миловать.
Горбатов одобрил Сверчевского: Седунов заслужил разнос, и хорошо, что сделано это с глазу на глаз. Но хотелось бы поставить в известность о семейных обстоятельствах Седунова. Трое детей, жена больна. Командир он старательный, в червонном казачестве с гражданской войны. Чем ему помочь, помимо взыскания?
— Не думается ли вам, Карл Карлович, — развивал свою мысль Горбатов, — мы хорошо видим командира в казарме, на плацу, в конюшне. Упаси бог встревать в личное, лезть в душу, но, случается, надо кое в чем пособить…
Через неделю Сверчевский доложил командиру полка: договорился в горсовете — двух дочек Седунова возьмут в детский сад при сахарном заводе.
Будучи командиром взыскательным до придирчивости, Горбатов старался обойтись без взысканий. Сверчевский не сразу уловил это. Велика беда: на гауптвахте два красноармейца. А командир полка не в себе. Будто сам отбывает арест.
Не выдержав, Александр Васильевич однажды сказал, что материя это тонкая; нет ничего проще взыскания: и нарушитель наказан, и прочим назидание. Причина нарушения, однако, осталась, о ней в праведном гневе позабыли.
Коль так, страх наказания от новых дурных поступков не удержит… Истинная справедливость — когда докапываешься до корней, стараешься их устранить. Все же наказывая, не унижай человека, береги его достоинство.
Горбатов это умел, Сверчевский этому учился.
После очередного ЧП — не без того, конечно, — они вдвоем долго, до деталей разбирали случившееся.
— Я чувствую… — рассуждал Сверчевский.
— Ох, не доверяйте, не доверяйте интуиции, подведет, стерва.
Горбатов припомнил случай — давний, чего ради держать такое в памяти? Однако держит.
Во времена гражданской войны в бригаде Горбатова командиром разведки был некий Виноградов, окончивший до революции Гатчинское военное училище. Служил исправно, однако почему–то вызывал у комбрига недоверие. Почему? Бог ведает. Может, из–за офицерского прошлого? Или — рыжеволосый, хромой? Интуиция — дама капризная.
Как–то при отступлении Горбатов с пятью всадниками последним оставлял село. По дороге нагнал хромавшего с чемоданом Виноградова. Сразу заподозрил: хочет перейти к неприятелю, ну и шут с ним, одним гадом меньше.
На следующей ночевке выяснилось: Виноградов проспал, не поспел со всеми и торопился, догоняя часть. А он, Горбатов, с ходу приписал измену, не помог, даже чемодан у хромого не прихватил.
Потом стыд донимал, избегал встреч с Виноградовым, хотя работали вместе до двадцать третьего года, пока Виноградова не арестовали по обвинению в шпионаже.
У Горбатова снова пробудилось торжествующее недоверие: не зря испытывал предубеждение!
Спустя пять месяцев разобрались: ошибка, ЧК действительно разыскивала Виноградова. Но другого. К счастью, все выяснилось.
— А вы, Карл Карлович, «я чувствую»…
У Горбатова своя память на дурное и хорошее. О его подвигах в гражданскую войну поныне пишет газета под рубрикой «Наши краснознаменцы», он же терзается из–за какой–то ошибки…
Работать Сверчевскому под началом Горбатова было непросто и поучительно. Шло второе десятилетие его армейской службы, и он убедился: почти у каждого командира среди многих начальников есть такой, одно слово которого перетягивает десятки слов, произнесенных другими.
Горбатов не скрывал восхищения командующим округом Ионой Эммануиловичем Якиром. Не было в этом ни умиления, ни, тем паче, подобострастия, снизу вверх он на него не взирал. Но приглядывался зорко, чутко прислушивался.
Когда в Старо–Константинов наезжал Якир, молодой, подвижный, дружелюбно открытый (Сверчевский удивился: более всего почитаемые им военачальники — Фрунзе, Тухачевский, Эйдеман, Якир — впрямь так красивы, привлекательны, или ему кажется, потому что симпатизирует им?), никакой шумихи, никаких церемоний. Командующий деловито обходил учебные классы, конюшни, не боялся запачкать коверкотовую гимнастерку, преодолевая полосу заграждений. Свободно, изящно решал на карте, на ящике с песком или в поле оперативно–тактические задачи, не рисуясь, не беспокоясь об эффекте. Его занимало лишь существо — внятна ли каждому мысль, считает ли каждый верным его решение или принимает как ниспосланное начальством: «командующий сказал, командующий приказал…»
При первом же посещении Якиром 7‑го кавполка Сверчевский убедился: не только Горбатов дорожит мнением командующего, но и тот полон внимания к Горбатову.
На следующий день Якир собрал в красном уголке комсостав.
— Каждому десять минут. Согласны? — Он достал из кармана диагоналевых галифе массивные часы на ремешке. — Начинает комполка, потом командиры эскадронов. Завершаем начштаба товарищ Сверчевский и я. Тоже по десять минут… Александр Васильевич, пожалуйста…
Сверчевский нервно чиркал в блокноте. Но, выступая, держался спокойно и кончил не без подъема:
— Победа на поле боя закладывается на учебном поле. Войска делают в военное время то, к чему привыкли в мирное.
Якир подхватил, улыбнувшись:
— Мольтке добавлял к этому бесспорному изречению: «Только в десять раз хуже». Прошу иметь в виду, так сказать, коэффициент Мольтке…
Сверчевский удостоверился: Якир, подобно покойному Фрунзе, здравствующим Тухачевскому, Триандафиллову, исходил из перспективы войны с сильным противником. Высоко ценя уроки гражданской войны, они полагали, что предстоящие сражения не сведутся к повторению прошлых. Следует предугадывать, досконально изучать тактику и структуру зарубежных армий.
Сверчевский, вспоминая, как на уроке тактики в двадцать четвертом году он бездумно предложил кавалерийскую атаку с ходу, поныне испытывал стыд за свою козьмакрючковскую прыть. Было эдакое легкое кружение головы: перед красным клинком никому не устоять. Подобные воззрения, они порой удерживались в войсках, освобождали от необходимости учиться, осваивать технику.
Сверчевский приказал снять стенгазету с броской шапкой: «Нам враг нипочем!» Собрал бойцов эскадрона, терпеливо разъясняя, что враг всегда «почем», победа не дается даром. Плата тем выше, чем пренебрежительнее оценивается противник.
Он говорил об этом с полной убежденностью, опасаясь лишь вопроса: кто же именно неприятель в грядущих битвах? Боялся потому, что не имел достаточно ясного ответа.
…В апреле 1928 года Сверчевского вызвали в штаб Украинского военного округа, вели с ним долгие переговоры, касались и прошлого, и академии, и иностранных языков. Такие беседы чреваты перемещением. А ему менее всего хотелось расставаться с полком, с Горбатовым.
Вскоре последовал приказ об откомандировании в Смоленск, в штаб Белорусского военного округа.
— Все ходим под богом и под начальством, — утешал Горбатов. — Поверьте, я не желал бы другого начальника штаба.
По традиции накануне отбытия надо закатить прощальную вечеринку. Но ни с кем, кроме Александра Васильевича, Сверчевский не успел сблизиться. Столовался в полку вместе с командирами–холостякамп, хозяйства не вел.
Видя, что Сверчевский растерянно ищет выход, Горбатов предложил:
— Не возражаете, Карл Карлович, посидим у меня, чайком побалуемся? Я не бражничаю, табака не курю, в картишки не играю. Для веселого застолья ценности не представляю….
Они пили крепкий, душистый чай, ели домашние ватрушки, пытаясь угадать, что ждет каждого впереди.
— Гадание на кофейной гуще. Ждешь одного, ан тебя подкарауливает другое… Потому, небось, наш брат охоч до воспоминаний.
Горбатов задумался, забыл про чай.
— Давно хочу тебе рассказать, Карл…
Впервые назвал по имени и на «ты».
Случай имел восьмилетнюю давность, относился к двадцатому году, к войне с Польшей. Однако не только не забылся — не давал покоя, как застарелая рана.
К Горбатову привели молодого поляка, который уверял, будто он крестьянин, всю жизнь прожил в здешних краях, в лесу ищет корову. Но не мог назвать ни одного из окружающих сел. Желая его припугнуть, Горбатов бросил конвоиру: «Расстрелять!» В это время его вызвали по делу, и лишь через несколько минут он вспомнил о задержанном. Зная исполнительность конников–башкир, испугался, как бы действительно не расстреляли поляка. Тут прозвучали выстрелы, Горбатову доложили: «Шпион расстрелян».
На девяносто девять процентов это был шпион. Не хватало единственного.
— Нехватку эту ощущаю поныне и буду ощущать до последнего дня.
— Значит, в таких делах надо иметь стопроцентную уверенность? — призадумался Сверчевский. — Даже при самой сложной обстановке?
— При любой.
В годы Великой Отечественной войны А. В. Горбатов командовал дивизией, потом — армией. С волнением следил Сверчевский по приказам Верховного Главнокомандующего за продвижением войск Горбатова. Вначале из далекого Ачинска, потом в Польше, надеясь на встречу, особенно под Варшавой, когда Горбатов командовал 3‑й армией. И все не случалось.
Им суждено было встретиться в сорок пятом году, когда «виллис» командующего 2‑й армией Войска Польского генерала Сверчевского затормозил у резиденции коменданта Берлина генерала Горбатова.
Из писем Карла Сверчевского сестре Хенрике Тоувиньской:
«Моя дорогая Хенька!
Мои жалобы на недостаток времени не были бы обоснованны, если б не редкостная «любовь и нежность» моей младшенькой — Зори — ко мне. Вбила себе в башечку, что ее «коханый папа», Твой лысый брат, когда приходит домой, должен превращаться и в лошадь, и в корову, и даже в осла. После пантомимы начинается разговор на тему «тетя Хеня», во время которого Зоря пальчиком показывает на Твоей последней открытке какой–нибудь дом Старого Мяста и упрямо твердит: «Тетя Хеня дома…»
Мамуся что–то недомогает. Три недели назад ей пришлось пролежать несколько дней в кровати из-за сильных болей в позвоночнике…
Тадек учится вечерами. Он «срезался» на испытаниях в электротехникум… Мне удалось помочь ему устроиться на вечерний рабфак. Он сильно увлекается радио… Между прочим, дважды в неделю транслируют заграничные концерты, и мы несколько раз слышали концерты из Варшавы…
Для мамуси кроме радио развлечением и утешением служат польские газеты, которые я приношу домой. Я получаю почти всю варшавскую прессу, начиная с «Двухгрошувки» и кончая «Роботннком». Нельзя упрекнуть нас в провинциальности.
Теперь, Хеня, насчет Твоего приезда. Мамуся только и считает дни до желанного момента, когда увидит Тебя…
Мамины болезни не всегда чисто физического происхождения. Ее болезненное состояние в немалой степени от тяжкой тоски по родной земле. Кто знает, что бы ей больше помогло: Твой приезд к нам или ее визит к Тебе и нашей варшавской родне. Если бы это зависело только от меня, я несомненно предпочел бы, чтобы мама могла короткое время пробыть у Тебя, у себя на родине. Это бы оживило ее, дало запас сил… Мне кажется, если Ты согласишься и мама получит Твое приглашение, в конце концов она посетила бы Варшаву. Я твердо уверен, что хотя бы двух–трехнедельное посещение Варшавы, где кроме Тебя мама могла бы повидать и остальную часть семьи, дало ей намного больше, нежели Твой приезд, невзирая на то, что Твоего приезда мы все ждем с горячим нетерпением…
Я бы не огорчился, будь ответ столь же длинен, как мои вопросы и так же откровенен относительно не только Тебя и Яся и всей вашей жизни, относительно страны, по которой я тоскую — «mea culpa», невзирая на прочные всесторонние узы, связывающие меня со здешней жизнью…
Все мы сердечно обнимаем вас.
Твой Кароль.
21.XI.26 г.»
«Старо–Константинов, 9.1Х.27 г.
Дорогая Хеня!
Тебя, возможно, удивит место, откуда я Тебе пишу. Так знай, что я уже неделю нахожусь здесь, направленный из Москвы для службы в оное местечко…
Выезжая из Москвы, я оставил мамусю в тяжелом состоянии, болезнь приковала ее к постели…
О себе писать почти нечего. Учебу я окончил успешно и поэтому теперь, оторвавшись от книг, чувствую себя словно новорожденный…
Я бы хотел, Хеня, писать Тебе больше и подробнее. Но свое намерение осуществить не могу, потому что надо ехать по служебным делам. Разреши отложить это до следующего раза. А пока — закончить крепким, долгим объятьем и поцелуем.
Кароль.
Сердечный привет Янеку. Равно как и всей родне, каковую увидишь».
Из книги Э.В. Кардина «Сколько длятся полвека?»